— Нет. — Я не отрывала от неё глаз. — Ты должна остаться. И дать ему бой. Иначе, считай, что ты от него не уходила.

Она отвечала мне смелым взглядом.

— Не могу. — В её голосе слышалось отчаяние. — Не смогу ему противостоять. Он будет поливать меня грязью, всё переврёт…

— У тебя есть друзья, они здесь, — ласково сказала я. — И ты ещё сама не знаешь, какая ты сильная.

И тогда Жозефина села — совершенно сознательно — на один из моих красных табуретов, уткнулась лицом в прилавок и тихо заплакала.

Я не мешала ей. Не стала говорить, что всё утрясётся. Не попыталась утешить её. Участие не всегда приносит облегчение, иногда лучше выплакать своё горе. Поэтому я прошла на кухню и принялась не спеша готовить chocolat espresso. К тому времени, когда я разлила шоколад в чашки, добавила в них коньяк и шоколадную крошку, собрала жёлтый поднос, положив на каждое блюдце по кусочку сахара, она уже успокоилась. Я знаю, это не великое волшебство, но иногда оно помогает.

— Почему ты передумала? — спросила я, когда её чашка опустела наполовину. — Когда мы в последний раз говорили с тобой об этом, ты была настроена остаться с Полем.

Она пожала плечами, избегая моего взгляда.

— Из-за того, что он опять ударил тебя?

На этот раз на лице её отразилось удивление. Её рука взметнулась ко лбу, где сердито багровела рассечённая кожа.

— Нет.

— Тогда из-за чего?

Она вновь отвела глаза. Кончиками пальцев коснулась своей чашки, будто хотела убедиться, что она ей не снится.

— Не из-за чего. Не знаю. Просто так.

Она лгала, это было очевидно. Не отдавая себе отчёта, я попыталась проникнуть в её мысли, которые с лёгкостью читала ещё минуту назад. Я должна была знать причину, если собиралась оставить её здесь, удержать в городе, вопреки всем моим благим намерениям. Но в данный момент мысли её были бесформенными и дымчатыми. Я ничего не разглядела, кроме темноты.

Давить на неё не имело смысла. Жозефина, от природы неподатливая и упрямая, не терпела, чтобы её подгоняли. Расскажет со временем, решила я. Если захочет.

Мускат хватился жены только ближе к ночи. К этому времени мы уже постелили ей в комнате Анук, которая пока будет спать рядом со мной на раскладушке. Весть о переселении к нам Жозефины она приняла с полным спокойствием, как обычно принимала безоговорочно и многое другое. На мгновение мне стало нестерпимо горько за дочъ, ведь у неё впервые в жизни появилась собственная комната, но я пообещала себе, что это продлится недолго.

— У меня идея, — сказала я ей. — Давай устроим тебе комнату на чердаке: вместо двери там будет люк, в крыше будут маленькие круглые оконца, а подниматься туда будешь по приставной лестнице. Как ты на это смотришь?

Затея опасная, вводящая в заблуждение. Намёк на то, что мы намерены осесть здесь надолго.

— И я оттуда буду видеть звёзды? — загорелась Анук.

— Разумеется.

— Вот здорово! — воскликнула она и помчалась наверх, чтобы поделиться радостью с Пантуфлем.

Мы сидим за столом в тесной кухне. Стол достался нам в наследство от пекарни. Громоздкий, вытесанный из необработанной сосновой древесины, сплошь в рубцах, оставленных ножом. В шрамы забилось тесто, усохшее до консистенции застывшего цемента, отчего его поверхность теперь похожа на гладкий мрамор. Тарелки разнородные: одна зелёная, другая — белая, у Анук — в цветочках. Бокалы тоже разные: высокий, маленький, один всё ещё с наклейкой «Moutarde Amora». Но эти вещи принадлежат нам. Впервые в жизни у нас появилось что-то своё. Прежде нам приходилось пользоваться гостиничной посудой, пластмассовыми ножами и вилками. Даже в Ницце, где мы жили больше года, мебель была чужая, арендованная вместе с помещением магазина. Чувство владения нам всё ещё в новинку, оно дурманит и пьянит. Для нас это экзотика, невиданное чудо. Я завидую кухонному столу, завидую его порезам и ожогам, полученным от горячих хлебопекарных форм. Завидую его незыблемому чувству времени и жалею, что не могу сказать: вот это я сделала пять лет назад. Оставила эту отметину, мокрой кофейной чашкой посадила вот это пятно, здесь прожгла сигаретой, а вот эту лесенку на шероховатом дереве настучала ножом. А вот здесь, в укромном уголке за ножкой, Анук вырезала свои инициалы, когда ей было шесть лет. А этот рубец от ножа для разделки мяса появился жарким летним днём семь лет назад. Помнишь? Помнишь то лето, когда река обмелела. Помнишь?

Я завидую столу, завидую его незыблемому чувству времени. Он стоит здесь давно. Он принадлежит этому дому.

Жозефина помогла мне приготовить ужин. Мы поставили на стол салат из зелёной стручковой фасоли и помидоров, заправленных ароматным растительным маслом, красные и чёрные оливки, купленные на рынке в четверг, хлеб с грецкими орехами, свежий базилик, поставляемый Нарсиссом, сыр из козьего молока и красное вино из Бордо. За ужином мы беседовали, но не о Поле-Мари Мускате. Я рассказывала Жозефине о нас, об Анук и о себе, о краях, в которых мы побывали, о своей шоколадной в Ницце, о том, как мы жили в Нью-Йорке, когда родилась Анук, и о прежних временах, рассказывала о Париже, Неаполе и прочих городах, где нам с матерью случалось оседать ненадолго за время наших бесконечных скитаний по миру. Сегодня мне хочется вспоминать только радужные, светлые, смешные эпизоды своей жизни. В воздухе и без того витает слишком много мрачных мыслей. Чтобы рассеять их, я поставила на стол белую свечу. Её умиротворяющий аромат навевает тоску по прошлому, и я делюсь вслух воспоминаниями о маленьком Уркском канале, о Пантеоне, о площади Художников в Париже и восхитительной берлинской Унтер-ден-Линден, о пароме до острова Джерси, о свежеиспечённых венских пирожных, которые надо есть из горячей бумаги прямо под открытым небом, о набережной в Жуан-ле-Пене и танцах на улицах Сан-Педро. С лица Жозефины постепенно сходило каменное выражение, а я продолжала вспоминать. Рассказала, как мама однажды продала осла фермеру из деревни неподалёку от Риволи, а упрямое животное возвращалось к нам раз за разом, ухитряясь отыскивать нас чуть ли не возле самого Милана. Потом поведала историю о лиссабонских торговцах цветами и о том, как мы покинули тот город в рефрижераторе цветочника, который четыре часа спустя высадил нас, полуокоченевших, у раскалённых добела доков Порту. Жозефина улыбнулась, потом расхохоталась. Временами мы с матерью бывали при деньгах, и тогда Европа согревала нас солнцем и надеждой. И сегодня вечером я вспоминаю именно такие дни. Вспоминаю богатого араба в белом лимузине, певшего матери серенады в Сан-Ремо, вспоминаю, как мы смеялись и были счастливы и как потом долго благоденствовали на деньги, которые он нам дал.

— Ты столько всего видела. — Голос Жозефины полнится завистью и немного благоговением. — А ещё такая молодая.

— Мне почти столько же лет, сколько тебе.

Она покачала головой.

— Нет, я — тысячелетняя старуха. — На её губах заиграла добрая мечтательная улыбка. — Я бы тоже хотела путешествовать. Просто идти за солнцем, не думая о том, куда завтра приведёт меня дорога.

— Кочевая жизнь утомительна, поверь мне, — мягко сказала я. — И через некоторое время начинает казаться, что каждый новый край ничем не отличается от предыдущего.

Она с сомнением посмотрела на меня.

— Поверь мне. Я знаю, что говорю.

Вообще-то я лукавила. Каждый край самобытен, и возвращение в город, в котором ты жил когда-то, сродни возвращению в дом старого друга. А вот люди обезличиваются — одни и те же лица в городах, за тысячи километров друг от друга, одни и те же выражения. Пустые враждебные взгляды чиновников, любопытные взгляды крестьян, скучные скользящие взгляды туристов. Одни и те же влюблённые, матери, нищие, калеки, торговцы, поклонники бега трусцой, дети, полицейские, таксисты, зазывалы. И через некоторое время тебя начинает мучить паранойя — кажется, будто все эти люди тайком следуют за тобой из города в город, в другой одежде, в другом обличье, но по существу те же самые люди. Занимаются своей рутиной, а сами косятся на нас, чужаков, незваных пришельцев. На первых порах тебя распирает чувство превосходства. Мы — раса избранных, путешественники. Ведь мы видели и испытали гораздо больше, чем они, довольствующиеся монотонным существованием: сон — работа — сон, возделыванием своих аккуратных садиков, своими одинаковыми загородными коттеджами и жалкими мечтами. Мы их за это даже чуть-чуть презираем. А потом приходит зависть. Поначалу мы посмеиваемся над собой. Что-то кольнуло вдруг и почти сразу исчезло при виде женщины в парке, склонившейся над малышом в коляске; лица обоих озарены, но не лучами солнца. Потом зависть даёт о себе знать второй раз, третий — двое влюблённых идут по набережной, держась за руки; вот молодые сотрудницы некой фирмы о чём-то весело смеются за столиком, подкрепляясь в обед кофе с круассанами… — и вскоре поселяется в душе ноющей болью. Нет, каждый уголок на земле, куда б ни завели тебя скитания, как был самобытным, так и остаётся. Это сердце через некоторое время начинает разъедать ржа. Смотришь утром на себя в гостиничное зеркало, а твоё лицо будто помутнело, затёрлось от множества вот таких случайных взглядов. К десяти часам простыни будут выстираны, ковёр вычищен. Странствуя, мы регистрируемся в гостиницах под разными именами. Идём по жизни, не оставляя следов, не отбрасывая тени. Как привидения.