Муската в церкви нет. Я даже заглянул в сад, думая, что, может быть, он ждёт меня там, хотя и сам с трудом это верил. В саду его тоже не оказалось. Наверно, он заболел, решил я. Только серьёзная болезнь может помешать ревностному прихожанину прийти на богослужение в Вербное воскресенье. Я переоделся в ризнице, сменив церемониальное облачение на повседневную сутану, убрал под замок потир и ритуальное серебро. В твоё время, pere, подобные меры предосторожности были ни к чему, но в нынешнюю смутную пору никому нельзя доверять. Бродяги и цыгане, как, впрочем, и кое-кто из наших горожан, ради звонкой монеты не убоятся и вечного проклятия.

Быстрым шагом я направился к Мароду. Последнюю неделю Мускат избегает общения, и я встречал его только мимоходом. Вид у него нездоровый: лицо одутловатое, плечи опущены, как у озлобленного кающегося грешника, глаза прячутся под вспухшими веками. Теперь мало кто наведывается в его кафе, — возможно, людей отпугивают его измождённый облик и вспыльчивый нрав. В пятницу я сам к нему пришёл. Бар почти пуст, с уходом Жозефины пол ни разу не подметали, под ногами валяются окурки и фантики, на столах — пустые стаканы, под стеклом витрины — несколько жалких бутербродов и сморщенный кусок чего-то красноватого, должно быть пиццы. Рядом, под грязной пивной кружкой, стопка листовок Каролины. Сквозь зловоние сигарет «Голуаз» пробиваются смердящие запахи блевотины и плесени.

Мускат был пьян.

— А, это вы. — Тон у него мрачный, почти агрессивный. — Пришли сказать, чтобы я подставил другую щёку, так, что ли? — Он затянулся зажатой между зубами обслюнявленной сигаретой. — Что ж, радуйтесь. Уж сколько дней близко к этой сучке не подхожу.

Я покачал головой.

— Не будь таким ожесточённым.

— У себя в кафе я сам хозяин своему настроению, — воинственно прошепелявил Мускат. — Это ведь мой бар, верно, pere? Надеюсь, вы не собираетесь и моё заведение преподнести ей на тарелочке?

Я сказал ему, что мне понятны его чувства. Он сделал очередную затяжку и, смеясь, кашлянул мне в лицо пивным перегаром.

— Это хорошо, pere. — Изо рта его несёт горячим смрадом, как из пасти зверя. — Очень хорошо. Конечно, понятны. Как же не понятны? Своими-то яйцами пожертвовали ради церкви. А теперь хотите, чтобы и я последовал вашему примеру.

— Ты пьян, Мускат, — рассердился я.

— Верно подмечено, — прорычал он. — Как вы всё замечаете! — Он взмахнул сигаретой, показывая вокруг себя. — Вот, пусть пришла бы полюбовалась, во что превратилось кафе из-за неё. Для полного счастья. Радуется, что погубила меня… — Мускат едва не плакал пьяными слезами от жалости к себе, — …что разрушила наш брак, выставила меня на всеобщее посмешище… — Он издал хрюкающий звук — то ли всхлипнул, то ли отрыгнул. — Разбила мне сердце, будь оно проклято!

Тыльной стороной ладони он размазал по лицу сопли и продолжал, понизив голос:

— Не думайте, будто я не знаю, что происходит. Прекрасно понимаю, что задумала эта стерва со своими сволочными друзьями. — Он вновь перешёл на крик, и я, бросив смущённый взгляд вокруг, увидел, что немногочисленные посетители — их было трое или четверо — с любопытством таращатся на него. Я предостерегающе сжал Муската за плечо.

— Не теряй надежды, Мускат, — стал уговаривать я, стараясь не отшатнуться от него в отвращении. — Это не лучший способ, чтобы вернуть её. Многие супруги переживают минуты сомнения, но…

— Сомнения? — фыркнул он. — Вот что я вам скажу, pere. Дайте мне пять минут наедине с этой сучкой, и я навсегда избавлю её от сомнений. Она вновь станет моей, даже не сомневайтесь.

Он нёс злобную тарабарщину и при этом склабился, как акула, так что слов было почти не разобрать. Не обращая внимания на изумлённых посетителей, я схватил его за плечи.

— Только посмей, — отчеканил я ему в лицо, надеясь таким образом хоть немного образумить его. — Если хочешь вернуть жену, веди себя благоразумно и корректно, Мускат. И ни к той, ни к другой близко не подходи! Ясно?

Я продолжал крепко держать его за плечи. Мускат стал вырываться, бормоча непристойности.

— Предупреждаю тебя, Мускат, — заявил я. — Я много безобразий тебе спускал, но такого — хулиганского — поведения не потерплю. Ясно?

Он что-то буркнул — то ли извинился, то ли пригрозил, точно не могу сказать. Тогда мне показалось, что он произнёс: «Я сожалею», но теперь, поразмыслив и вспомнив, как зловеще блестели его глаза за пеленой пьяных слёз, я не исключаю, что на самом деле это было: «Вы пожалеете». Пожалеете. Интересно, кому придётся пожалеть? И о чём?

По дороге в Марод мною вновь овладели сомнения. Торопливо спускаясь по холму, я спрашивал себя, не ошибся ли я в оценке поведения Муската. Способен ли тот на самоубийство? Может, я в своём стремлении предотвратить дальнейшие неприятности упустил главное, не заметил, что этот человек находится на грани отчаяния? Наконец я у кафе «Республика». Оно закрыто, но снаружи стоит небольшая толпа. Все смотрят на одно из окон второго этажа. Среди собравшихся я узнал Каро Клэрмон и Жолин Дру. Здесь же Дюплесси, щуплый почтенный мужчина в фетровой шляпе, со своим новым питомцем, прыгающим у его ног. Гул толпы перекрывает чей-то более высокий, пронзительный голос. Он звучит то громче, то тише, иногда произносит слова, фразы, кричит…

— Pere, — обращается ко мне Каро срывающимся голосом. Щёки её покрывает румянец, глаза широко распахнуты, как у замерших в нескончаемом экстазе красоток с глянцевых обложек той категории журналов, которым в магазинах отводятся самые верхние полки. При этой мысли я невольно покраснел.

— Что здесь происходит? — строго спрашиваю я. — Что-то с Мускатом?

— С Жозефиной, — взволнованно докладывает Ка-ро. — Он загнал её в комнату наверху, pere, и она там кричит.

Не успела она договорить, как раздался новый взрыв шума — вопли, брань, грохот бьющихся предметов. Из окна на мостовую посыпались обломки. Вновь оглушительный женский визг, от которого едва не лопаются стёкла, но, думаю, спровоцирован он не страхом — это обычное выражение дикой ярости. Следом очередной разрыв домашней шрапнели. Летят книги, коврики, пластинки, каминные украшения — стандартные боеприпасы для выяснения семейных отношений.

— Мускат? — закричал я в окно. — Ты слышишь меня? Мускат!

В воздухе со свистом пронеслась пустая птичья клетка.

— Мускат!

Мой зов остаётся безответным. Из дома слышатся нечеловеческие звуки, будто там воюют тролль и гарпия. Я растерялся. Кажется, что мир отодвинулся глубоко в тень, отгородившись от света непреодолимой бездной. Открою дверь и что увижу?

На одно жуткое мгновение я оказался во власти давнего воспоминания. Мне снова тринадцать, я открываю дверь в старый церковный придел, который многие и поныне называют канцелярией, из унылого сумрака главного помещения храма перемещаюсь в ещё более густой полумрак. Мои ноги беззвучно ступают по гладкому паркету, а в ушах бьётся и стонет незримый монстр. Открываю дверь — в горле колотится застрявшее сердце, кулаки сжаты, глаза вытаращены — и вижу перед собой на полу бледный силуэт выгибающегося чудовища. Его очертания, почему-то раздвоенные, смутно напоминают кого-то. Ко мне оборачиваются два лица с застывшими выражениями гнева-ужаса-смятения…

Maman! Pere!

Это абсурд, я знаю. Связи никакой нет и быть не может. И всё же глядя на влажное взволнованное лицо Каро Клэрмон, я почти уверен, что она, как и я, охвачена эротическим возбуждением от витающего в атмосфере насилия, буйства власти, когда спичка вспыхивает, удар достигает цели, с рёвом вспыхивает бензин…

Я похолодел, кожа на висках натянулась, как барабан, но причиной тому было не только твоё предательство, pere. До той минуты понятие греха, греха плоти, в моём представлении существовало как некая омерзительная абстракция, нечто вроде скотоложства. Но чтобы искать в похоти удовольствие… это с трудом поддавалось осмыслению. И тем не менее вы с матерью… оба распалённые, разгорячённые, лоснитесь от пота, извиваясь, механически двигаясь друг на друге, словно поршни запущенной машины… нет, не совсем обнажённые — полураздетые — и оттого ещё более непристойные — расстёгнутая блузка, скомканная юбка, задранная сутана… Негодование во мне вызвал не вид частично оголённых тел, ибо я смотрел на представшее моему взору похабное зрелище с отчуждённым брезгливым равнодушием. Но ведь не далее как две недели назад я скомпрометировал себя, замарал свою душу ради тебя, pere… скользкая бутылка бензина в руке, волнующее ощущение собственной праведной мощи, ликование при виде взметнувшегося в воздух горючего сосуда, воспламенившего палубу убогого плавучего дома, яркий шипящий гребень всепожирающего огня, треск сухой парусины, хруст расщепляющегося дерева, облизываемого сладострастными языками… Поговаривали, что это был поджог, но никто не заподозрил тихого послушного мальчика Рейно. Это мог сделать кто угодно, только не бледноликий Франсис, поющий в церковном хоре и исправно посещающий богослужения. Кто угодно, только не юный Франсис, даже окна ни разу не разбивший. Подозревали Мускатов. Старшего Муската и его несносного сына. Какое-то время их сторонились, неприязненно шептались за их спинами. Решили, что на этот раз они зашли слишком далеко. Но те упорно отрицали свою причастность к пожару, а доказательств ни у кого не было. Да и пострадавшие были не из местных. Никто не усмотрел связи между поджогом и переменами в семье Рейно — разводом родителей и отъездом мальчика в элитную школу на севере… Я совершил это ради тебя, pere. Из любви к тебе. Горящее судно на пересохшем мелководье озаряет коричневую ночь, люди бегут, кричат, барахтаются на запёкшихся берегах обмелевшего Танна, некоторые черпают вёдрами со дна остатки вязкой жижи в тщетной попытке потушить охваченный огнём плавучий дом, а я, переполняемый горячей радостью, жду в кустах с пересохшим ртом.